Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
В 1857 году свойственнику и сотруднику «Современника» Ипполиту Панаеву она напишет в частном письме: «На днях в Лондоне случилось несчастье на железной дороге, много погибло. Ведь есть же счастье людям! Разумеется, быть калекой упаси Господи, в моем положении, но сколько же погибло в одно мгновенье. В мои лета глупо это говорить. Но я два — нет, три месяца как ни с кем от души слова не сказала. Прощайте, целую вас крепко и прошу разорвать мое письмо. А если кто спросит обо мне, то скрыть мою глупую жизнь. Право, мне стыдно за себя...»[207] Ощущение бессмысленно растраченной жизни, выраженное в короткой, но значимой фразе «я безвозвратно погибла», преследует Авдотью Яковлевну. К 1857 году сознание катастрофичности того образа жизни, который она вела до сих пор, стало таким острым потому, что в отношениях с Некрасовым наметилась отчетливая тенденция к окончательному разрыву.
Можно сказать, что первую попытку разойтись они сделали еще в апреле 1855 года, в ситуации сложного семейного конфликта, в который были втянуты родственники с обеих сторон. Конфликт разгорелся буквально у колыбели новорожденного сына, которого назвали Иваном (в честь Панаева?). Авдотья Яковлевна была инициатором разрыва. По ее требованию Некрасов уехал в Ярославль, сама она осталась в Петербурге. Ребенок умер через несколько дней, Некрасов спешно вернулся, глубоко пережил общее горе (процитированные выше строки о мраке ночи, которая и не думает уступать место утру, посвящены именно этой трагедии), но примирения не произошло. Вероятно, смерть младенца была воспринята безутешной матерью как страшный, но неизбежный финал их общей жизни. Некрасов вскоре уехал в Москву, он чувствовал себя разбитым, больным, находился в состоянии тяжелой депрессии и жил с трудом. В. П. Боткин сообщал своему брату: «Не помню, писал ли я тебе, что Некрасов с Панаевой окончательно разошлись. Он так потрясен и сильнее прежнего привязан к ней, но в ней чувства кажется решительно изменились»[208].
Через некоторое время, однако, Авдотья Яковлевна как будто смилостивилась и тоже появилась в Москве, где они прожили некоторое время почти вместе. Об этом В. П. Боткин сообщал И. С. Тургеневу: «Некрасов в тихом и ясном расположении духа: но у меня не достало ни духа, ни охоты видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть Некрасова. На вид он стал несколько свежее, но очень слаб»[209]. Видимо, Панаева приехала, движимая чувством сострадания к больному, мириться она пока не собиралась, оставаться с ним — тоже. Они снова разъехались, продолжая терзать друг друга в письмах, полных жестоких упреков. Переписка Некрасова и Панаевой не сохранилась — Авдотья Яковлевна уничтожила ее, тем самым навсегда похоронив значительную часть интимной истории. Скорее всего — переписка была обширной. Скорее всего — оба они придавали эпистолярию большое значение, видели в написанных строках нерукотворный памятник своему чувству, почти литературное свидетельство испытанного и пережитого. Поэтому уничтожение писем было воспринято Некрасовым символически — как конец любви:
Они горят!.. Их не напишешь вновь,
Хоть написать, смеясь, ты обещала...
Уж не горит ли с ними и любовь,
Которая их сердцу диктовала?
Несмотря на гибель в огне практически всей переписки Некрасова и Панаевой, контекст их отношений этого времени частично восстанавливается из случайно уцелевших писем. Они сохранились в архиве В. П. Боткина — видимо, были забыты на его даче в Петровском парке, куда в июле 1855 года перебрался Некрасов. Приведем одно из этих писем, отчетливо демонстрирующих накал страстей:
«Давно и нетерпеливо ждала я Вашего письма. Наконец, получила. Что за тон? Что за странные предположения, будто я пишу о деньгах, которых имею в виду. Бог с Вами! Вы все дурное, все низкое приписываете мне, как бы Вашему первому врагу. Вы верно угадали, что Ваше письмо мно<го> мне принесет слез и горя. А у меня его так мало, что Вы и не задумались прибавить самой ядовитой горечи. День сегодня мне очень удался. В 6 часов я была разбужена словом: “горим”. Против нас горел сахарный завод, ветер был адский, и я провела часа два в лихорадочном состоянии. До сих пор пожар догорает. После всех тревог материальных — нравственное унижение. Болезнь Вас сделала жестоким! Но довольно об этом. Я не во власти заставить человека быть деликатным со мной. Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает, иначе я не могу ничем многое объяснить себе в жизни. Утешьтесь, не Вы первый меня оскорбляли. Моя мать и сестры с презрением смотрели на меня, и так далее, и далее. <...> Насчет потери моей, пожалуйста, не напоминайте мне. Довольно, — и так мне тяжело. Прощайте. Желаю одного теперь в жизни — это возврата Вашего здоровья, а с ним Вы, верно, забудете все старое. Оно очень Вам надоело, я вижу по всему.
Приписка: Пожалуйста, не утруждайте себя письмами, напишите только — “я жив”; лучше одно холодное слово, нежели сто, исполненных злобы <...>»[210].
Ни Некрасов, ни Панаева не сдерживаются в выражении чувств, не щадят друг друга. Между строк читаются жгучая обида, плохо скрытая язвительность, намеренная холодность, утрата взаимопонимания — каждый хочет больнее уколоть, предъявить все счета. Казалось бы, дело идет к неминуемому концу.
Однако и эта длительная ссора все же закончилась примирением. Панаева приехала на дачу к Боткину, где прожила вместе с Некрасовым еще месяц и в конце августа вернулась с ним в Петербург. Боткин, не испытывавший особой любви к Авдотье Яковлевне, информировал Тургенева: «Она очень хороша теперь с ним: внимательна и женственна, — насколько она может быть женственной»[211]. «Страсть к разрывам» была на этот раз преодолена, но след оставила. Дальнейшее совместное существование воспринималось как жизнь после смерти, и былой близости быть уже не могло. Надо заметить, что Некрасов пережил эти четыре месяца без Панаевой очень тяжело: финал любви он метафорически осмысливал как финал жизни, что, впрочем, для его мироощущения было характерно. В стихотворении «Давно — отвергнутый тобою...» возникает многозначный образ обрыва, на котором стоит поэт, забытый своей возлюбленной и готовый броситься в волны; он знаменует границу, пролегающую теперь между прошлым и настоящим. Жизнь распалась на две части, которые сходны только внешне, на самом деле между ними пролегла непроходимая пропасть.
В дальнейшем как Некрасов, так и его подруга усиленно пытались восстановить отношения, и при этом оба понимали, что неизбежен окончательный разрыв. В 1856 году они совершили совместное путешествие за границу. Панаева выехала раньше, встретились они в Вене, потом перебрались в Италию, где сначала короткое время жили в Венеции и Флоренции, потом более длительное — в Риме. Отношения их кажутся вполне идиллическими, но в письмах друзьям Некрасов теперь откровенно рассуждает о возможности расстаться с Авдотьей Яковлевной, правда, пока как о теоретической. Он словно бы жалеет о восстановлении их связи. Видимо, прошлогодняя ссора многое изменила в его мироощущении, оставила рану, которую полностью залечить было уже невозможно. Иными словами, Некрасов не простил Авдотье Яковлевне попытки разрыва. Тургеневу он пишет об этом: «Девятый вал меня немного подшиб, — но в этом, кроме моей хандрящей натуры, никто не виноват. Полагаю, что если при гнусных условиях петербургской жизни лет семь мог я быть влюблен и счастлив, то под хорошим небом,